Предисловие    Страницы моего детства   Ночной спектакль


НЕЧАЯННЫЙ РОМАН

 

"Как тенью внезапных облаков,
морская гостья, он летел и проскользнув,
прошелестел смущенных мимо берегов."


И.Бунин

 

"Ты плакала по детски некрасиво, я утешал тебя отечески платком…"

 

Фраза эта неожиданно возникла в сознании, и словно заноза, не давала о себе забыть, постоянно беспокоя только что неживое тело, но все еще живую память. И я вспомнил ту давнюю курортную историю, которая эту фразу родила.

 

Так случилось, что в тот год я дважды побывал в Ялте. Свой зимний отпуск провел в доме отдыха "Севастополь", расположенном в самом центре Ялты. Не успев по возвращении еще втянуться в обычный привычный ритм жизни, как неожиданно получил вызов на лечение из Института-санатория им. Сеченова в той же Ялте. Я страдал тогда от частых и стойких головных болей в следствии нервного перенапряжения от очень трудной работы, которой тогда занимался. Отказаться от такой возможности было нелепо и безрассудно. И я снова улетел в Ялту.

 

Стоял апрель, время зенита весны даже у нас на Урале. Я уже предвкушал пьянящий, дурманящий аромат крымского весеннего воздуха. Природа распорядилась по-своему. Симферополь встретил хмурой, совсем не весенней погодой. Моросил противный, затяжной дождик, ничего не обещая хорошего. Ялта добавила разве что шум разбушевавшегося моря.

 

Корпуса института стояли вблизи набережной в роскошном парке. Недалеко и Ливадия. К ночи разыгрался настоящий шторм и резко похолодало. Ветер задул с такой остервенелой силой, что, казалось, вот-вот разнесет в щепки все на свете. От холода не было спасения и под тремя одеялами. Сырость проникала и заставала и там. Столь традиционное представление о длинном крымском лете и южном раннем тепле, меня, по крайней мере, было полностью опрокинуто. В начале уральских метелей в Крыму было уже холодно. В самый, казалось бы, разгар крымской весны еще не наступало тепла.

 

Но очень скоро все изменилось. Яркое солнце и лазурное море во всю раскрыли свои прелести и красоту. Напоенные влагой, согретые солнечным теплом деревья и кусты прямо на глазах, из хмурых и мрачных, превращались в благоухающие пышные шары и пирамиды. От яркости красок и запахов весны закружилась голова и сладко защемило сердце. Весна полностью вступила в свои волшебные права и повлекла в свои святая святых объятия. Бойко и весело запели птицы, где-то прямо над головой защебетали птенцы.

 

Жизнь зажила с новой силой. А тут еще к нам за стол посадили совсем уж необычную больную – молоденькую девушку из Москвы. Она была непросто хороша собой, а совершенное очарование. Известно, природа щедра и награждает порой одного человека всеми доступными и недоступными для воображения достоинствами и добродетелями. Именно такой она и была. Эта девушка была красива, какой-то совсем необычной красотой, привлекательна своей свежестью и особым обаянием. Она была умна и изысканна во всех проявлениях своей удивительной, очень заметной и не совсем обычной личности.

 

Словно дворянская барышня, сошедшая со страниц классического тургеневского романа. Не по-современному скромна и застенчива. Такими мне представлялись курсистки Института благородных девиц. Такая девушка могла вскружить голову не каждому – слишком казалась несовременной, недоступной. И не вскружила. Все было хуже.

 

Как проходит курортное знакомство – известно. Кто, откуда, по какому заболеванию. Поселили ее на первом этаже. Значит – кардиология, что-то с сердцем. У такой-то молоденькой. Студентка, учится в Строгановке. Слово за слово. Утреннее "с добрым утром", днем – "Чем занималась?", за ужином – "Куда собираешься?".

 

На обеде среди пестрой толпы отдыхающих знакомиться просто и легко. Кого-то отвергают, кого-то принимают. Было бы более-менее приемлемы приняты окружением. Ведь все ненадолго, временно, лишь бы весело провести время. Случаются и серьезные романы, и семейные драмы, крушения надежд, даже катастрофы. Наша москвичка то ли в силу своего юного возраста, а, скорее, особого склада характера и воспитания, похоже не очень спешила обзаводиться компанией. Я часто видел ее с книжкой либо просто прогуливающейся с кем-нибудь из наших санаторных женщин, немолодых, но подтянутых и скромных. Ничего не поделаешь – особенность нашего санатория не очень предполагала наличия молодежного общества. Эти женщины просто по-матерински опекали эту юную пациентку и как могли разделяли ее одиночество, спасая от неизбежной скуки.

 

Иногда и я отваживался, помимо обычных бесед за столом, включиться в общий разговор. Мне как-то неловко было уединяться с ней – слишком подозрительно и недвусмысленно могли быть истолкованы такие беседы молодого женатого мужчины с совсем юной девушкой. Такова уж традиционная санаторная психология. А очень хотелось, даже в наших общих беседах выступала отчетливо ее непохожесть на всех других. С ней было интересно и приятно беседовать. Эта типичная московская девочка много читала, много знала и видела. К тому же, чего не знала, проявляла живой и неподдельный интерес человека нелюбопытного, но любознательного.

 

Это было заметно. Меня просто поразила тонкость и гибкость ее ума и глубина интеллекта. Мы много говорили с ней о литературе, театре, музыке, кино, об искусстве. Случалось говорить и просто о жизни, о людях, об их сложных отношениях, о дружбе и верности, о подлости тоже. О чем не хотелось говорить с ней – так это о любви. Как-то было боязно касаться этих нежных струн души, казалось, прикоснись – и что-то произойдет и зазвучит или неверно прозвучит фальшивой ноткой. Хотелось чтобы к этой чистой, светлой душе все пришло само, естественно, во всей полноте ощущений и чувств.

 

Было видно, что она еще никогда не испытала этого чувства. Она сама в приливе откровенности об этом говорила. Ей тогда еще не было и семнадцати лет. Но в Крыму стояла весна, цвели магнолии и каштаны, аромат роз и глициний дурманил и опьянял и всем хотелось любви. Она вполне созрела для нее и была достойна самых больших ее вершин.

 

Вот как-то после ужина, на набережной, я встретил девушку в компании группы моряков, начищенных, наглаженных, во всем блеске своей столь привлекательной, особенно для молоденьких девушек, парадной форме. Один офицер особенно выделялся не столько даже статью, сколько бросившейся в глаза уверенностью в себе, свойственной людям бывалым, да и по возрасту явно уже перешагнувшему за юность. С тех пор я часто стал встречать эту компанию – то на набережной, то в парке санатория, то просто в городе. Потом все чаще стал видеть ее уже вдвоем с этим офицером  в Морском клубе, на танцах, на вечерах отдыха. Поначалу я даже порадовался за нее – наконец-то девушка выбралась из нашего больничного окружения  в свою молодежную среду. Я видел ее все чаще и чаще, все дальше и дальше уходящих от постороннего глаза. Это насторожило и обеспокоило. И пошло-поехало. Веселые оживленные лица, задорные голоса, смех и шаловливое кокетничанье перед всем этим военно-морским парадом. И уверенное, независимое, горделивое любование своим успехом перед знакомыми и передо мной тоже.

 

Это было явно заметно. Теперь я ее видел чаще только с ним одним. И все время меня не покидала тревожная мысль о ее родителях, должно быть очень приличных и интеллигентных. Она много о них рассказывала. Папа – московский архитектор, мама – преподаватель английского языка в одной из военных академий. Мои родительские чувства были в то время особенно обострены – всего два года как сам стал отцом прелестного мальчишки и не мог до конца еще насладиться тем непередаваемым, ни с чем не сравнимым ощущением этого нового чувства, этакого соединения постоянной радости, гордости, восхищения, ответственности и заботы, и одновременно постоянной какой-то тревоги. И несмотря на частые письма из дома, все время не выходило из головы – как-то там жена, как мой ненаглядный сынуля.

 

Просто не мог представить, как можно было быть спокойным, даже при абсолютной уверенности за пусть даже и взрослую, но все-таки такую юную и привлекательную дочку. От того, что видел, совершенно непроизвольно наблюдал, самому становилось не по себе. Никаких иных чувств к этой прекрасной девочке, кроме тревоги за нее, ее судьбу, тогда совершенно не было. Тревоги взрослого человека, отца, за судьбу милого, чистого, наивного ребенка. А ведь было мне тогда всего-то 28 лет. Отпустить девочку одну, но ведь не просто так, на лечение, скорей всего столь же необходимое, в единственный в своем роде лечебный центр, к профессорам, в Крым, в тепло, с определенной оправданной надеждой на исцеление, да ведь и не одна же она там. Да и взрослая, умница, скромница. Понимал я их и все это, но гнетущая тревога не оставляла ни на минуту.

 

Да и весна, весна… Все цветет и бродит в этом буйстве обновляющейся природы, во всем, во всех ее проявлениях, во всех существах. Я и сам в это время ощущал в себе какой-то необыкновенный прилив любви и нежности ко всем и всему. Безумно скучал по жене и сыну, с восхищением и пониманием смотрел на влюбленные пары. Только эта парочка вместо восхищения вызывала тревогу, а понимание еще больше ее усиливало. Ей нравилось подзадоривать меня несогласием с тем, а потом видеть, как я торжествую от того, что удалось ее убедить.

 

О жизни она знала значительно меньше, но очень хотела знать и поэтому жадно впитывала в себя мои рассуждения, абсолютно, просто даже опасно доверяя моему опыту и порядочности. Незаметно я стал для нее не просто взрослым ее знакомым, приятелем, соседом по столу, но и своеобразным, бесспорным авторитетом. Но когда я осторожно, но все-таки недвусмысленно намекнул на сомнительность ее друга с этой подозрительной компанией – слишком большое несоответствие во всем, в интересах, целях, уровне этого двустороннего, пусть и временного содружества, мне-то были очевидны и тревожны, - она отшучивалась, давая понять, что не маленькая, что все понимает и сама.

 

Нет, она вовсе не была влюблена в этого Феликса – так звали этого морского офицера – ей просто нравилось весело проводить время в большой, шумной, приметной даже в большом приморском городе компании. Принимать ухаживание  молодых, в общем красивых, внешне вполне подтянутых молодых людей. Они ей все для этого давали – дарили цветы, подарки, сладости, морские прогулки и прогулки по побережью. Ливадия, Гурзуф, Алушта, да мало ли что еще. Родной для них Морской клуб был шумный и многолюдный, рестораны. Все это ярко, необычно, весело, и никого - кто мог бы остановить – рядом.

 

Строгие папы и любящие мамы далеко, осторожные предостережения взрослого приятеля  по столу – не в счет.  В ставших частых танцах и весельях кружилась голова и не хотелось ни о чем плохом думать. Почему не заподозрила ничего в этом подозрительного, откуда такое легкомыслие, у этой пусть и юной и неопытной, но умной и скромной девочки? Всему виной весна. Это она кружит голову и лишает разума.

 

Горькая развязка приближалась. Как-то она не пришла к ужину. Это насторожило. Обычно ужинала со всеми вместе. Закралось пугающее подозрение. После ужина я отправился на набережную, в тайной надежде встретить ее там. Там так часто бывало – как в московском ГУМе встречаются внизу у фонтана, а на ВДНХ – на площади Колхозов, так и в Ялте встречаются на набережной. На набережной ее не было. Я заглянул в клуб моряков – там шли танцы. Ее не было и там. Ее не было нигде – ни в порту, ни в прибрежных ресторанах, ни на привычных улицах, ни в прибрежном парке. С возросшей тревогой, с какой-то уже отцовской решимостью, самопожертвованием, я метался из конца в конец, не зная что и делать. Совершенно уже в неистовом отчаянии и безумии, я бросился по корпусам и палатам, надеясь найти ее где-нибудь там. Нет, в санатории ее тоже не было.

 

Приближалось время отбоя, когда ворота санаторного парка закрывались уже на ночь. Как безумный я выскочил из корпуса в парк и бросился в его густую чащу, словно чувствуя, что она где-то здесь, рядом, совсем близко. Я задыхался от волнения и отчаяния, голова раскалывалась от нервного напряжения, картинки одна другой ужаснее рисовались в моем возбужденном воображении. В висках стучало молотком и подкашивались ноги, а сердце сжимало и щемило от жуткого предчувствия. Я метался по парку как сумасшедший, прислушиваясь к каждому подозрительному шороху. И вдруг мне показалось, что где-то совсем недалеко кто-то тихо всхлипывает.

 

Я остановился и прислушался. Да-да, теперь уже явственно различал звуки тихого всхлипывания. Кто-то совсем недалеко плакал. Пробившись через густой кустарник на этот звук, я увидел на небольшой полянке, в зарослях жасмина и акаций, женскую фигуру, сгорбленную и ссутуленную, в свете тусклых, еще не погасших фонарей, похожую на старушечью. Я присмотрелся – это была она. Она очнулась, подняла голову и увидела меня. Взгляды наши встретились. Я отшатнулся – что это был за взгляд? Безумные глаза были переполнены слезами, но через слезы в них было все одновременно – и стыд, и отчаяние, и гордость, и боль, и ужас.

 

Я сделал несколько нерешительных шагов и остановился. Она вздрогнула, закрыла лицо руками, притихла, и забилась в диких, конвульсивных рыданиях. Сколько себя помню с раннего детства, я редко плакал. Должно быть и поэтому не выносил, когда кто-то плакал, особенно – дети. И сейчас мое сердце сжалось от невыносимой жалости и боли. Я видел перед собой плачущую девочку, жалкую и беспомощную в своих страданиях, не ждавшую ни помощи, ни поддержки, но явно нуждающуюся в них. Предположение одно страшней другого приходили мне в голову.

 

Что же произошло на самом деле, я не знал, не знал также, что следует делать. Мне просто было безумно ее жалко. Как и отчего ее следовало утешать? Утешать ребенка должен уметь, пожалуй, каждый взрослый, тем более, если он сам отец. Передо мной в отчаянии страдала и плакала совсем еще юная, но все-таки женщина, не ребенок. Я подсел к ней на траву, и тихо и осторожно, как бы боясь вспугнуть, притронулся к голове. Потом погладил по пушистым шелковистым волосам. Она молчала и не противилась, будто давно именно этого и ждала. Притихла, перестала всхлипывать и спокойно подняла голову. Я осторожно притянул ее голову к себе и прижал к плечу, продолжая слегка поглаживать по волосам. И вдруг не вырываясь, покорно уткнувшись мне в грудь, как это делают дети, она разразилась вновь душераздирающим истерическим плачем. Она всхлипывала и стонала, выкрикивая то ли проклятья кому-то, то ли угрозы. За все это время никто из нас не проронил ни одного членораздельного слова. Ей необходимо было выплакаться, я это понимал и не мешал ей. Она плакала по-детски некрасиво, как-то растягивая и выворачивая наружу распухшие от долгого плача губы. Теперь я видел совсем близко ее лицо, искаженное гримасой страдания и неутихающей боли и продолжал утешать ее по-отечески, как только мог.

 

Сколько прошло времени, я не знал. Оно как будто просто остановилось. Часть фонарей уже погасли, оставались только те, что горят всю ночь. Находясь на территории парка мы были вне опасности, двери корпусов не закрывались всю ночь. Санаторный режим не был слишком строг. Стояла весна, а в корпусах душно и тесно. В парке все цветет, благоухает и не хочется с этим расставаться хотя бы и даже только на ночь. Я продолжал молча гладить ее по уже неподвижно застывшей у меня на груди голове. Она успокоилась, и первым словом, которое она произнесла, было "Спасибо. Спасибо вам за все." И она заговорила.

 

Из взволнованного, сбивчивого рассказа, я понял главное – ей удалось избежать чудовищного, вероломного и жестокого насилия. В этой хрупкой, нежной, наивной девочке с возвышенной душой и казалось бы неокрепшим еще телом, родилась, и в решительный трагический момент проявилась сила, сумевшая отстоять и защитить свое достоинство перед бандой жестоких подонков, решившихся мерзко надругаться над ней.

 

Как ей это удалось – осталось загадкой и тайной для меня и по сей день.  Из ее рассказа удалось понять, что Феликс встретился с ней на набережной и предложил просто погулять в парке. Она согласилась. Вечер был тихий  и дивный и все отдыхающие разбрелись в это время кто куда. В парке было совершенно безлюдно. Так началось осуществление этого чудовищного злодейства.

 

К нему в парке присоединились еще двое из его компании – так условлено было ими заранее. Они все давно хотели ее тела, и он после себя обещал и им предоставить такую возможность. Она на минуту замолкла, и вдруг снова затряслась в страшных рыданиях. Она хотела, но не могла себя остановить. Вся съежившаяся, с искаженным от снова пережитых воспоминаний случившегося лицом, заплаканным, несчастным и жалким, она вызывала такую жалость и нежность, что я едва и сам сдерживал слезы.

 

И тут, преодолев волнения, заговорил уже и я. Чего только не пришлось припомнить мне в ту ночь. Слова нежней и ласковей которых мало кто может слышать сами собой лились непрерывным потоком в надежде успокоить этого оскорбленного и униженного до самой глубины ее чистейшей, прелестной и благородной возвышенной души, души ребенка, преданного в своих самых чистых помыслах и надеждах. Такого вероломного предательства она не только не могла ожидать, но не могла и предположить. В тот вечер для нее мир просто опрокинулся вверх ногами, обнажившись самой черной и грязной своей стороной. Она ведь не понимала, что доверялась-то просто негодяям и подонкам,  притворившихся порядочными людьми. Меры ее потрясения и разочарования были безграничны и потому переживания столь тяжелы и мучительны.

 

Все это хорошо понимал и потому боялся и не хотел ни одним словом, ни одним неверным движением или шагом помешать ей вылить все это наружу, чтобы навсегда уже расстаться с опасными иллюзиями, ей ведь предстояло жить и дальше в этом мире, подстерегающем на каждом шагу любой, самой неожиданной и невероятной мерзостью и жестокостью тоже. Хотел, чтобы она, однажды глубоко пережив потрясения, окрепла душой и прониклась сознанием реальности этого непростого, разнообразного мира.

 

Мы проговорили чуть ли не всю ночь. Мне показалось, что она все поняла и успокоилась. Потрясения и озлобленность как-то ушли на второй план, открыв душу для восприятия обратных злу идеалов и ценностей. Жизнь продолжается со всеми ее красотами и высокими и прекрасными целями и ощущениями бытия тоже. Одно из них, безмерно высокое и прекрасное, дающее человеку все, это – любовь. Она не только освещает и наполняет жизнь особым светом и содержанием, но несет в себе и самый высокий и ни с чем не сравнимое чувственное ощущение и физическое наслаждение.

 

Тонкая эта тема, которой не решался даже коснуться, органично пришла сама собой. Надо было видеть, с каким вниманием и трепетом, с каким неподдельным интересом и волнением слушала она меня. По праву старшего, временно взявшего на себя право опекуна при тех чрезвычайных обстоятельствах, в которых нечаянно вдруг очутились, я говорил ей все, просто абсолютно все, что может чувствовать и ощущать влюбленный человек, мужчина он или женщина, не имеет значения. Глаза ее высохли и горели от восторга и любопытства, а щеки пылали от возбуждения и настороженного ожидания чего-то еще неведомого, но притягательного и очень желанного.

 

Было радостно видеть, как постепенно оживала эта прелестная девочка, как из раздавленного, потрясенного ужасом столь вероломного насилия, жалкой и несчастной, она превращалась в прежнюю, еще более прекрасную юную женщину, гордую, восторженную, пылкую, страстную, жаждущую всей полноты не только нравственных, но и чувственных удовольствий. Тогда, когда утешая я ласкал ее, мне казалось, что это минутная слабость жаждущего утешения и ласки прелестного ребенка. Но была весна, а передо мной был еще не раскрывшийся, но уж созревший и чуть было не растоптанный бутон прекрасной розы. Он уже источал дивный аромат, проявляя все его признаки, хотя настоящей розой ему еще только предстояло стать.

 

Ночь склонялась к рассвету. Город спал. Спали все обитатели нашего санатория. Только две странные, одинокие фигуры продолжали все сидеть на траве, на поляне санаторного парка, и тихо вести беседу о самом сокровенном и интимном, о жизни со всеми ее радостями, огорчениями и разочарованиями, с ее огорчениями и удовольствиями тоже. Тема эта не бывает исчерпана, как, впрочем, и сама жизнь. Было видно, что она очень устала от всего пережитого и прочувствованного в этот злосчастный день, но она не хотела уходить. Наконец она встала, грустно вздохнула и медленно, нехотя пробившись через густые заросли кустарника, пошла к аллее, ведущей к виднеющемуся в полумраке корпусу.

 

Я проводил ее до самой двери палаты и поднялся к себе. Было тихо и почему-то все-таки как-то не по себе грустно и тревожно на душе. Было ощущение, что разговор этот обязательно получит какое-то продолжение. А какое – не мог даже предположить. Спать я уже не мог. Как только закрывал глаза, передо мной вновь возникал ее образ. Жалкая фигурка и лицо, искаженное страданиями и с распухшими от долгого безутешного плача чуть вывернутыми губами. И сердце снова сжималось от боли за нее.

 

Как провела она остатки этой ночи – не знаю. Завтракать она пришла когда все уже вставали из-за стола. Я рад был и этому. Она тихо произнесла традиционное "с добрым утром" и слегка улыбнулась той очаровательной улыбкой, которая мне так понравилась с первого же дня. Она была спокойна и привлекательна как и прежде. В легком ситцевом платье, с накинутой поверх пелериной, как тогда носили молоденькие девушки, и с лишь необычно тщательно сделанная прическа выдавало то, что она к сегодняшнему утру готовилась особо.

 

Милая бедная девочка. Если бы знал тебя раньше, когда был свободен, я ни за что не прошел бы мимо такого очаровательного воплощения юности и красоты. Я влюбился бы с первого взгляда этих пушистых, лучистых, сверкающих радостью бытия глаз раз и навсегда. Я и так-то был почти что влюблен, то есть просто влюблен, но не мог, боялся позволить себе дать волю своим чувствам. Я понимал, что любовь захватила бы меня всего без остатка. Она была еще слишком молода и неопытна. У нее все еще было впереди, ее ждала вся жизнь и любовь тоже. И радость творчества, и радость материнства, все, что составляет простое, но неоценимое человеческое счастье.

 

Я ответил и слегка кивнул, как бы одобрительно тоже улыбнувшись в ответ. Как же она была мила и дорога мне после всего случившегося, после вчерашнего нашего долгого разговора. Между нами как бы уже возникла маленькая тайна, в которую посвящены только мы одни. Я не знал, что не такой тайны ждала она. Все прояснилось потом. С этого дня я стал замечать, что она совсем не так стала на меня смотреть, как-то более внимательно и пристально, будто оценивающе и заинтересованно, не равнодушно, как бывало прежде. От меня не скрылось и то, что отвечая на вопросы, она почему-то смущенно краснела и опускала глаза. Что, что же поселилось в смятенной, потрясенной душе этой милой, дивной девочки? Что?

 

Два дня прошли в какой-то растерянности и неуверенности. Она явно старалась избегать встреч со мной, к столу приходила, когда все уже поднимались из-за стола. Растерянно и смущаясь здоровалась и говорила ставшие уже дежурными слова. Говорила скованно. Каждое мое обращение к ней вызывало у нее заметное волнение, она прятала глаза, вся как-то съеживалась и подтягивалась в опережении то ли напряженном, то ли ожидании, то ли тревоги. Что-то явно происходило с этой милой, очаровательной девочкой. Какая-то внутренняя борьба происходила в ее нежной, смятенной душе. Смутная догадка сперва удивила, а потом поразила, захватила и потрясла и меня.

 

Нет, не столько а даже не только случившееся с ней в парке недавно, были причиной тому. Что-то новое, неведомое еще ей открылось для нее за эти дни, что вместе с тяжелыми переживаниями дало повод для сперва новых размышлений, а потом и новых ощущений и открытий. Она была в том нежном возрасте, когда ни полного знания, ни тем более опыта быть не могло, а воображение способно и подвести, особенно юного человека в ее столь романтическом и современном образе мысли, системе воспитания и еще не устоявшимся взглядом на жизнь, с ее многообразными ситуациями, далеко не всегда положительными.

 

Я видел ее метания в неопределенности ее положения и состояния. Ее что-то тревожило, что-то не давало покоя. Она стала особенно сдержанной, старалась быть еще скромнее, тщательно следила за собой. В одежде стали заметны элементы столь мне милой скромности, сдержанности и элегантности. Было такое впечатление, что ее незаметно подменили на ее же саму, но после своеобразной. Очень тонкой но безукоризненно точной нивелировки. Это была она же, но уже несколько другая. Подделанная под себя же, но в угоду чему-то еще. Я угадал чему – моему вкусу. Это было забавно и трогательно. Так прошло еще несколько дней.

 

Где, как, с кем она проводила все время, свободное от необходимых по санаторному режиму процедур? Ее нигде не было видно. Ни на набережной, ни в парке, ни в морском клубе. Исчезла и вся ее компания моряков. Ей было чего опасаться. Несколько раз видел ее на веранде корпуса с книжкой. Было больно и жалко все это видеть. Вскоре все объяснилось, но и осложнилось тоже.

 

Поздно вечером я возвращался с набережной, где обычно гулял с приятелем, молодым аспирантом геологом из Риги, с которым случайно познакомился на концерте в театре и с тех пор часто проводил вместе время. Я шел по уже затемненной аллее парка в обычном благодушном настроении, не столько довольный собой, сколько всем остальным. Лечение шло успешно. Головные боли явно стали реже и меньше. Я чувствовал, что я отдохнул и набрался сил, да и заметно прибавил в состоянии здоровья, ради чего, собственно, и приехал.

 

Я сделал уже последний перед аллеей, ведущей к корпусу, поворот, уже между деревьями виднелся ярко освещенный фасад корпуса, как вдруг заметил метнувшуюся мне наперерез женскую фигуру. Она остановилась, явно кого-то поджидая. Приблизившись, я узнал ее. Поблизости больше никого не было. Сделав еще несколько нерешительных шагов навстречу, она остановилась. Фонарь осветил ее напряженное, и потому несколько необычное лицо. Оно было очень красиво и спокойно. В нем чувствовалась решимость и уверенность. Она не остановила меня, а просто пошла рядом. Оба мы многозначительно молчали. Каждый в эту минуту думал и лихорадочно искал способ прекратить это тягостное молчание, и каждый, похоже, уже догадывался, что предстоит очень серьезный разговор. О чем?

 

- Я долго думала, прежде чем решиться на это, - сказала она и снова замолчала. Потом гордо вскинув голову, решительно начала. – Наверно, я поступаю легкомысленно и совсем неправильно, но… Но как мне быть, если я больше не могу и не хочу скрывать. Если вы снитесь мне по ночам, если ваш образ постоянно стоит перед моими глазами. Если б где бы я ни была, что бы я ни делала, вы непременно присутствуете, просто участвуете со мной во всем. Никогда прежде со мной ничего подобного не бывало. Никогда и никто не вызывал во мне такого огромного и постоянного желания видеть вас, слышать ваш голос, чувствовать вашу близость. Наверно, я просто глупая и взбалмошная девчонка. Я готова согласиться с этим. Я много думала обо всем и просто поняла, а не догадалась, что я просто влюбилась. Да-да, я просто влюбилась, влюбилась в вас впервые за всю мою жизнь! Да, я люблю вас и не могу, не хочу и не буду больше этого скрывать, понимая что вы-то никогда не могли ожидать от меня такого поступка. Думаю, что с вашим умом, вашим опытом вы не могли не заметить тех свойств моего характера, особенности воспитания и образа поведения. Да, я не очень-то современна, может быть даже старомодна, воспитана не так, как уже многие, в иных принципах и нормах поведения для молодой девушки. Пусть. Но вы, как никто другой, поймете, чего стоило мне решиться на это. Впрочем, думайте обо мне все, что хотите. Только знайте – я люблю вас, люблю со всей силой еще не растраченной страсти и нежности, люблю и не боюсь и не стыжусь признаться вам, потому что люблю и хочу, чтобы вы знали об этом.

 

Она остановилась, замолчала, и вдруг решительно, порывисто бросилась мне на грудь, и со словами "милый, любимый, дорогой, единственный" стала осыпать поцелуями мое лицо, руки, шею. Я прижал к себе ее нежное, трепетное тело. Я целовал ей руки, гладил по голове, шептал что-то ласковое и нежное, очень осторожно касаясь груди, стараясь успокоить и остановить. Все было напрасно. Она вся горела от возбуждения и наплыва чувств, горячих и, конечно же, искренних. Бедная девочка. Не могло быть сомнений, что то, что она переживала сейчас, ей никогда еще не было знакомо.

 

Я обнял ее крепко-крепко и впервые прикоснулся к ее горячим губам. Она задрожала, как-то вся съежилась и растворилась в жарком, трепетном, сладком, совсем не детском поцелуе.

 

Время остановилось совсем. Оно просто потеряло свое значение. Первым очнулся я, но лишь на миг. Смятение и растерянность, возникшие было в затуманенном сознании, смешались, уступив место страстному желанию нежности и страсти, сильной, совершенно неодолимой. Какая-то шальная, просто животная страсть заслонила все вокруг и лишило ощущения реальности событий. Будто сладкий сон окутал все вокруг, и с ним было жалко и не хотелось расставаться. Я целовал ее еще и еще, ощущая, как часто бьется юное сердце. Она металась и задыхалась от волнения, от нахлынувших новых чувств и ощущений безвольная и готовая на все.

 

Огромным усилием воли я заставил себя остановиться и взять себя в руки. Я выпустил ее из своих объятий, оставив в растерянности и каком-то даже разочаровании. Мы стояли друг против друга, разгоряченные, возбужденные, и не смели шелохнуться, опасаясь того, что будет уже невозможно вновь остановиться. Глаза ее горели, излучая не только жар, но такую милую нежность и теплоту, что удержаться было невозможно. Я взял ее за руку, притянул к себе, и подчеркнуто, теперь уже совсем иначе, как-то по-отцовски, поцеловал в лоб и щечку. Она было вспыхнула снова, но остановилась, ощутив намеренное мое желание прекратить этим совсем уже не невинные наши ласки.

 

И начался неизбежный, трудный, длинный разговор. Она молчала, слушала, рассеянно и невнимательно. Слова звучали неестественно, сухо, и потому совершенно неубедительно. Я говорил ей о своем долге и чести, ее юности и чистоте, о настоящем и будущем, стараясь объяснить и обрисовать всю бесперспективность, а потому и недопустимость нашего поведения, все их легкомыслие и опасность, особенно для нее. Эта умная девочка все понимала, но не могла, не хотела ни принять, ни довольствоваться услышанным. Она впервые познала, ощутила в себе любовь и не ее вина, скорей беда, что полюбила женатого молодого мужчину. Полюбила всерьез, впервые, страстно, безрассудно отдавая свой мир безоглядному чувству.

 

Все остальное для нее не было уже несущественно и стояло вне ее сознания, как бы за скобками ее жизни. Бушевала весна, ее весна. Может быть в таком качестве – ее первая настоящая весна. Какое значение могло иметь все остальное, в сравнение с теми минутами блаженства от новых, ею еще не испытанных острых ощущений, что сулила и несла с собой любовь?

 

Мог ли я и имел ли право воспользоваться доверчивостью этой совсем еще юной женщины? Это было бы не просто непорядочно, но гнусно и подло. Я знал, что ответь я на ее такую честную, страстную, чистую любовь тем же, все в моей жизни было бы опрокинуто и перевернуто до основания, и ничего бы я не сумел ни изменить, ни исправить. Любовь захватила бы меня без остатка. Но я думал не о себе. Что, кроме любви, я мог ей дать? Ее жизнь только начиналась, ее ждало много радостей, успех и радость творчества, служение искусству, новая, возможно не менее сильная любовь и счастье материнства. Эта умненькая девочка, поддавшись пусть очень сильному, но не обретшему опыта чувству, могла сломать себе всю жизнь.

 

Ее первая любовь могла пойти с цветения мая. Мне было жалко ее, себя, уходящее стремительно время, а весенняя горячая кровь кипела и искала выхода наружу. Желание женской ласки и нежности с такой силой захватили меня, что было очень трудно им противостоять. Но и продолжать это безумство страсти было невозможно, просто недопустимо. Я это понимал, но едва находил в себе силы, чтобы остановиться. Мы оба были слишком возбуждены и взволнованы, но каждый по своему и в меру своего особого положения и ответственности перед собой и другой стороной, лихорадочно искали выхода из этой ситуации.

 

Она была слишком юна и неопытна. Я  - связан долгом и честью. Обманывать ее было не просто бессердечно, но и жестоко. Изображать равнодушие в силу своего ума? Она едва ли бы поверила в это. Оставалось только лишь одно – остановившись, одуматься, объясниться, и все спокойно и трезво объяснить.

 

Трудно, очень трудно по-настоящему пылко влюбленной, пусть и очень юной девушке, в которой все-таки проснулась прекрасная, страстная женщина, все это объяснить, а еще трудней убедить...

 

И все-таки мы расстались. Это было трудное, очень трудное расставание. И как последнее прощание, сладостный, но горький поцелуй, до сих пор горит у меня на губах.

 

Спустя много-много лет я напишу об этом:

 

Ну почему тебя не встретил
Я раньше, когда был один?
Тогда бы на любовь ответил,
Сейчас же есть жена и сын.

 

Твоей любви не отвергал я,
Я только знал, что для тебя
Она пройдет цветеньем мая,
Меня ж захватит до конца.

 

Нет, нет, любви той не искал я,
Я просто ясно представлял,
Что ты вот именно такая,
Какую я всегда искал.

 

И стоило поддаться чувствам,
Ответить на порыв любви,
Нам бы не справиться с тем буйством,
Что пережили мы в те дни.

 

Я гнал все мысли, планы, сроки,
Я встреч случайных избегал,
А сам безумно все те ночи
Лишь о тебе одной мечтал.

 

Порой лишь чувство верность долгу,
Любовь к жене, твоя любовь,
Все здесь смешалось понемногу,
Но долг и разум взяли вновь.

 

И я уехал не простившись.
Тебя тревожить не хотел.
Потом был дом и радость встречи,
И бездна слов, и масса дел,

 

И радость милых окружений,
И счастье мужа и отца,
Тому же головокруженью
Не видел я тогда конца.

 

Все также нежно вспоминал я
Тебя, прекрасный мой цветок
Все с той же силой восхищенья.
Хотел забыть – забыть не смог.

 

Но время лечит и уносит
Воспоминанья в небыль тлен.
И вновь спокойствие приносит,
И не грозит уж тяжкий плен

 

И постепенно забываться
Мне стало уж твое лицо,
И голос, и походки нежной
Все то былое волшебство.

 

И стал как бы вся в тумане,
Расплылись все черты твои,
В каком-то сладостном дурмане
Застыл твой образ красоты.

 

Ушла, и вовсе растворилась,
В пространстве, времени, судьбе.
И все ж, что было – то случилось,
И благодарен я тебе.

 

За те счастливые мгновенья,
Что на судьбу мою пришлись,
В том с юностью прикосновенье
Мечта с реальностью слились.

 

Теперь не помню ничего я
Лишь помню дивный, гибкий стан.
Всю прелесть, силу обаянья,
И имя – Нина Левитан.

 

Она действительно была какой-то далекой внучатой племянницей великого русского художника.

 

С.Б.Абрамзон

 

Небольшое примечание. Эту повесть дядя Сема прислал моей дочери записанной на магнитофонную кассету - у него плохо со зрением, и печатать на машинке, как делал это раньше, он уже не мог. Поэтому возможно, что не все слова мне удалось понять и записать правильно.

М.Абрамзон